А когда я все-таки затащил его в комнату и, как вязанку дров, уронил на тахту, тоже вымотавшись до предела, он и развалился именно, как вязанка дров: голова запрокинута поверх валика, руки разбросаны, точно у неживого, с сапожек прямо на покрывало сочится мазутная жидкость. Подошвы, подбитые гвоздиками, были заляпаны ей весьма основательно. Впрочем, сапожки я с него сразу же стянул. При этом плоский железный, кажется, посох ощутимо брякнулся на пол. Поднимать эту дурынду я, конечно, не стал, при безжалостном электрическом свете человек выглядел ещё хуже, чем в дворовом сумраке: лицо и волосы, испачканы тем же самым мазутом, пальцы, будто в вишневом варенье, которое уже подсыхает, ужасные окровавленные лохмотья рубахи, кожаная безрукавка, тоже скользкая на ощупь от крови.

Я попытался осторожненько расстегнуть её, но человек, не размыкая век, прошептал:

– Не надо... - и добавил, видимо, чудовищным напряжением удерживая сознание. - Просто лежать... Лежать... Больше - ничего...

Он также запретил мне его перевязывать и мучительным движением головы отказался от тканевого тампона, который я хотел подсунуть на рану. Попросил только воды и, постукивая зубами по краю стекла, выпил один за другим два полных стакана.

И все же я, вероятно, вызвал бы ему "скорую помощь". Я просто боялся, что он умрет у меня дома. Объясняйся потом с врачами или, хуже того, с милицией. Но внимание мое привлек тот плоский посох, что брякнулся на пол. Это был, оказывается, вовсе не посох, как я первоначально подумал. От удара о пол металлическая крестовина немного выдвинулась, между ней и тем, что, как я теперь понимал, было ножнами, засветилось обнаженное лезвие шириной примерно в три пальца - слегка выпуклое к середине, нежно-матовое, будто из тусклого серебра, и как бы чуть-чуть дымное, испаряющееся на воздухе. Мне казалось, что по нему пробегают слабые расплывчатые тени. А когда я пугливо тронул эфес, чтобы убедиться в реальности происходящего, пальцы мои точно прикоснулись к раскаленному утюгу.



5 из 161